– Прошу, выбирайте оружие! – Шлепков протянул две шпаги без ножен. – Уверяю вас, они абсолютно одинаковы!
Ревин взвесил в руке прямой обоюдоострый клинок с массивной гардой.
– На самом деле, одинаковых шпаг не бывает, – произнес Талманский. – Каждая уникальна, как… женщина. Та, что вы выбрали – грустна и молчалива, моя же подобна пляшущей у костра цыганке. Не желаете поменяться?
– Предпочитаю молчаливых, – клинок Ревина очертил в воздухе дугу.
– Тогда начнем.
– Господа! Господа! Я не знаток дуэльного кодекса, – заговорил молчавший до селе Блюмер, – но, по-моему, дерущимся должно быть предложено примирение.
– Доктор, – поморщился Шлепков, – мы собрались здесь не для того, чтобы вчитываться в казуистику правил… Впрочем… Не желаете ли примирится, господа?
– Считаю примирение невозможным, – буднично произнес Талманский.
– Сколько раз, скажите, вы произносили это? – не выдержал Александр. – Таким же точно тоном?
– Осторожнее, – предупредил Талманский. – Или вы рискуете услышать эту фразу еще раз.
Со стороны дороги явственно фыркнула лошадь, звякнула подножка экипажа. Все обернулись на звук.
– Кого еще там несет? – прищурился Шлепков.
– Господа! – по кочкам, неловко размахивая руками, бежал человек. – Господа, остановитесь!
– Боже мой! Загоруйко… Какого черта вам надо?
– Прекратите! – Загоруйко подбежал, и обратился, переводя дух, к Талманскому: – Я отказываюсь от ваших услуг!…
– Шшто?! – прошипел Шлепков. – Пошел прочь, мальчишка! Что ты несешь?!…
– Федор Палыч, прошу вас, умоляю, остановите дуэль! Вы же можете!
– Я не могу. И никто не может. Оскорбление нанесено… Ну, что вы, право, как барышня, – Шлепков поморщился. – Встаньте… Да отпустите же меня, господи!…
Александр улучил момент и зашептал на ухо Ревину:
– Талманский – артист. Ему мало убить вас просто так, он станет грассировать. Попытайтесь поймать его на браваде… Я…
Александр осекся.
– Что же вы хороните меня раньше времени? – Ревин выглядел спокойным, излишне спокойным. – Ну, с Богом! – он скинул форменный китель, оставшись в просторной белой сорочке.
– Господа, вы готовы? Сходитесь! – Шлепков стряхнул, наконец, Загоруйко с ботинка.
И все вокруг замерло.
Ревин встал в классическую позицию: боком к сопернику, острие перед собой, левая рука отведена назад. Талманский позы не изменил, так и остался стоять вполоборота небрежно, только и позволил себе, что скептическую ухмылку. За мгновение до того, как он сорвался в атаку, Ревин взглянул своему врагу в глаза. И прочел там приговор.
Реальный бой на шпагах длится недолго. Если только кто-то не обладает достаточной долей мастерства, чтобы парировать выпады соперника, и желанием не доводить свои выпады до конца. Талманский не играл на фортепьяно, не был знаком с трудами Платона и не умел вышивать гладью. Но фехтовал он виртуозно, сплетая движения в смертельно-красивый орнамент, раскованно, смело, но, в то же время, внимательно и сосредоточено. Клинок мелькал серым призраком, срывался в обманные фигуры, тающие в тумане.
Не смотря на холод, рубашка Ревина моментально прилипла к спине, на груди, на руках заалели порезы. Он закрывался от атак с какой-то судорожной торопливостью, но все равно не успевал, не успевал.
Талманский разыгрывал поединок, как театральную пьесу, как спектакль, медленно, но неотвратимо, приближающийся к кульминации.
Ревин покачнулся, неловко сделал шаг назад, другой, упал на колено, зажав свободной ладонью левый бок. Между пальцами тотчас выступила кровь. Талманский отступил, позволяя противнику подняться, смахнул со лба капельки пота. Ноздри ловили едва слышный запах смерти, витающей вокруг в ожидании заключительного аккорда.
Шлепков придержал за рукав доктора, намеревавшегося перевязать Ревина. "К чему, доктор?… Оставьте!…"
Загоруйко отвернулся в сторону, зажал уши руками, плечи его сотрясались от рыданий.
Ревин оглянулся, словно ища поддержки, и выпрямился. Что-то неуловимо переменилось в его взгляде. И Талманский ошибочно принял это "что-то" за обреченность. Краешком сознания он успел подивиться изяществу одного единственного стремительного этюда, которым его встретил Ревин, прежде чем боль, ледяной волной раскатившаяся от пронзенной навылет груди, захлестнула, вырвалась криком, и, кинувшись в ослабевшие разом ноги, накрыла черным пологом…
Талманский лежал на спине. По груди его расползалось алое пятно, открытые глаза застилала пленка.
– Мертв, – констатировал доктор, отряхивая колени. – Прямо в сердце… Идемте, – велел он Ревину. – Вам нужно наложить швы.
Резаная рана в боку была неопасной, но глубокой, и кровоточила.
Загоруйко нюхал соль.
Федор Павлович кружил вокруг тела Талманского подобно стервятнику и повторял, как заведенный:
– Кто бы мог подумать… Заколол… Заколол, будто свинью… Кто бы мог подумать…
Мягко покачиваясь на рессорах, карета свернула с мостовой на проселочную дорогу. Верховые сопровождения покружили на месте, давая четверке рысаков набрать ход, и устремились следом, выбрасывая из-под копыт комья мерзлой земли.
Пассажир оторвался от созерцания однообразного унылого пейзажа, проплывавшего за окном, и откинулся на мягкий кожаный диван, устало полуприкрыв набрякшие веки. Надежда поспать в пути потерпела фиаско, двухчасовая тряска вызывала острые приступы изжоги, чем и объяснялось растущее ежесекундно недовольство. Пассажир вряд ли мог связно обрисовать цель своей поездки, про себя именуя ее инспекцией. И впрямь, каковы могут быть цели инспекции? Развесить трюлюлей, наорать на нерадивых подчиненных до их полуобморочного шатания, и все для того, чтобы огромная неповоротливая махина ненадолго завращалась шибче… На что? На что, спрашивается, уходят силы? А ведь он человек творческий, чувствующий, можно сказать утонченный…