– Хоть, – говорит, – на нос тебе пчела сядет, хоть куда ишшо. А уж сам шевелись неспешно, будто в меду густом плывешь.
Сыскал дед Федюне рубаху холщовую да длинные порты. Рукава и штанины тесемками подвязал, чтобы не могла насекомая внутрь забраться. А голову Федюнину белобрысую замотал косынкой. Не больно-то Федюне понравилось в платке ходить, будто девка.
– Дурило! – втолковывает Птах. – Дюже злит пчелу что шерсть звериная, что человечий волос. – Все, – говорит Птах, – пойдем.
– Как же? – встревожился Федюня. – Самое главное-то утаил от меня, дед! Заговор-то не открыл!
– Ишь ты! – задумался Птах. – Заговор ему!… А никому не скажешь?
– Не, – помотал головой Федюня. – Могила!
– Тогда запоминай, – дед понизил голос. – Повторять не стану:
Лети пчела далёко,
Не низко, не высоко,
С неба на поля,
Вертайся вкруголя.
– И что, – Федюня спрашивает, – ни одна не куснет?
– Ну, такого, что б ни одна – не бывает! Заговор-то не на всех действует. Только ты уколы сноси терпеливо. Да не вздумай пчелу давить со зла! Не то весь рой кинется! Жало ногтем вынь, да поплюй на ранку.
Идет Федюня, голову в плечи втянул, кулачки сжал, заговор про себя долдонит. Отвернул Птах рогожку. Пахнуло из колоды густым медовым духом, да по лицу ветерок загулял от близких крыльев. Но никто Федюню не жалит – бережет его дедово заклятье! Заглянул Федюня в улей и обмер. Столищи там пчелы копошится – страх.
– Гляди, – говорит Птах, – каждая своим делом занята, как люди. Кто воду носит, кто меду просит. Кто соту строит, кто молодь поит… Эк вы, голубы, все склеили…
Взял дед отточенный с обоих краев нож и полез голыми руками прямо в гнездо. Что-то пошевелил, подрезал, где-то волшебным словом припечатал и подает Федюне тонкую дощечку, всю сотами облепленную:
– А ну, держи!… Да не бойся!
Взял Федюня рамку, а весу в ней, как в камне, медовая, стало быть. Смахнул дед пчел метелкой и велит:
– Эту неси в ларь. Да укрывай плотней.
А сам уже пустую дощечку в улей ладит. Все, что с рамок, то пчеловода прибыток. Многие пчел держат. Да только у местных станичников колоды цельные, неразборные. Чтобы из таких медок взять, пчелу по осени серой душить приходится. А у Птаха рои зимуют, по весне всей силой взяток берут.
Поосвоился Федюня, пообвыкся, бояться-то и забыл совсем. Спорятся у них с дедом дела, скоро наполняется ларь.
– Теперь, – Птах говорит, – станем мед давить.
Понесли они ларь в избу, там прохладнее и пчела мешать не станет. В сенях у деда винтовой пресс. Кладешь в такой срезанную соту и начинаешь винт закручивать. Потек медок золотой, душистый, знай – кринки подставляй. Жмых дед в мешок отбрасывает. Перетопит его потом и продаст хоть в церкву на свечи, хоть купцам снесет.
Как закончили, раздул Птах бокатый самовар, да чай сели пить. Эх! Навернул Федюня медку с калачом, аж треск за ушами стоял. Любит Федюня в гостях бывать, а у деда в особенности. Живет Птах небогато, но чисто у него в хате, прибрано. И угоститься чем всегда имеется. Разомлел Федюня от душистого чая да от сытости, осоловел. Закемарил маленько, руками щеки подперев. А когда проснулся, уж и стемнело за окном. Засобирался Федюня до дому. Да пустым не отпустил его дед, медку присовокупил горшок. Матери кланяться велел.
Той ночью увидал Федюня странный сон, будто спит он, а закрытыми глазами, стало быть, сквозь веки, какие-то рисунки разглядывает. Больно хитрые те рисунки, все больше непонятные письмена да схемы на них. Мельчайшие подробности видит Федюня, а смысла разгадать не может. Cтал такой сон каждым разом повторяться. Уже и днем неведомые знаки перед глазами стоят. Задумается себе Федюня о чем-то, а рука уж сама что-то палочкой на земле выводит. Застал раз его за этим занятием дьяк. Скрутил ухо, ногами Федюнины каракули зашаркал, да велел с матерью на отчитку прийти, чтобы, значит, бесовы письмена отвадить. Потер Федюня распухшее ухо, плюнул зло и сложил в спину дьяку две дули: видал, мол, дядя, как ежики моргают? Да с той поры уже посторонних глаз таился, никому свои рисунки не показывал.
За окном мелькали телеграфные столбы, тянулись волной провода, провисая от края к середине. Дергал сухие былки злой февральский ветер, мел поземку. Снежное крошево, сыплющееся с покатой крыши вагона, смешивалось с дымным хвостом паровоза, застилало обзор.
В салоне первого класса было тепло. Расторопный проводник, накинув поверх форменного кителя фартук, натапливал печку, изо всех сил стараясь угодить господам. Господа путешествовали с комфортом, вдвоем занимали полвагона. Только что изволив отобедать, раскинулись на мягких диванах, листали газеты.
Вортош дымил в потолок сигарой и изредка подливал из графинчика французского коньяку, который смаковал глоточками, со знанием дела. Ревин прихлебывал крепкий чай с лимоном
Вот уже минуло полгода, как Ревин состоял на службе у Ливнева, а все не мог привыкнуть к излишней подчас роскоши. Если случались служебные поездки, то непременно высшим классом. Проживание – в лучших гостиницах, при полном пансионе. Все за казенный счет, да еще безотчетных командировочных сто рублей в день. Хочешь – трать, хочешь – в карман клади. По щелчку пальцев начальники всех рангов и мастей становились на цыпочки и выражали готовность не то что оказать всевозможнейшее содействие, а буквально облобызать с ног до головы. В общем, не служба – малина!
В Петербурге Ревин имел съемную квартиру, но наезжал туда крайне редко, предпочитая все время проводить в закрытом от посторонних глаз загородном особняке. Впрочем, так поступали все. Обычно, день начинался с плановых занятий. Бывающие наездами инструкторы проводили тренировки по стрельбе и владению холодным оружием. Седой японец обучал борьбе джиу-джитсу. Господин из Третьего Отделения раскрывал секреты сыска, рассказывал, как осуществлять слежку, оставаясь незамеченным, и как от слежки уходить. Читали общенаучные лекции профессора из Географического общества.