– Ой, не погуби! – взвизгнула Миланья, повисла всем телом на руке, – Не погуби-и!…
Атаман замер. Застыл на месте, как вмороженный в лед карась. И виной тому стали не супружнины причитания, а аргумент куда более лаконичный, и в то же время весомый. Прямиком в рот Лопову смотрел черный зрачок револьвера. Атаман скосил глаза на взведенный курок, после на взбешенную барышню, и понял: "Выстрелит!" Еще чуть-чуть и мозги его разлетятся по хате кровавыми соплями. Несколько секунд бешеная злость боролась со здравым смыслом. Победил здравый смысл.
Лопов сглотнул. Медленно опустил шашку.
– Да, уйди ты!… – стряхнул с руки клещом вцепившуюся жинку, и вымолвил с натугой, через себя: – Ладно!… Уважаю!…
Айва кивнула и убрала револьвер. Усмехнулась через плечо:
– Ваше уважение заслужить проще, чем мое…
У коновязи фыркали отстоявшиеся в стойлах лошади, перебирали в нетерпении копытами, чувствуя спиной седло. Верная примета, вбитая годами: коли одета подпруга – быть долгому бегу, быть летящей навстречу степи и ветру в ушах. Казаки таких ожиданий не разделяли. Поди не больно-то охота из теплой хаты, разговевшись в праздник, нестись в холодную ночь.
Высокий черный жеребец арабской породы звал стоящих вблизи кобыл, взбрыкивал, опасно расшатывая атаманское прясло. Лопов покосился на животину, спросил неодобрительно Айву:
– Вы что же, без сопровождающих? Без кареты?
– Мой экипаж свалился в овраг верстах в десяти отсюда. Пришлось верхом…
С высокого крыльца прозвучала зычная команда:
– Становись!…
Из галдящей толпы стали выходить казаки, образовывая нестройные ряды.
– Эх! Неужто опять война? – протянул кто-то. – Так-то хлопцы!… Погуляли – хватит!…
К Лопову подступил, опираясь на костыль, седобородый казак:
– Здоров, атаман!… Чавой стряслось-то нынче?
– А!… – тот лишь раздраженно отмахнулся, не спрашивай, мол.
Казак мазнул взглядом по Айве, закутанной в чернобурку, и вперился в арабца черной масти. Так оглядел коня, эдак, пробормотал, покивав головой своим мыслям:
– Думал, один жеребец такой в свете… Надо же…
– Здравствуй, Данилыч! – Айва стащила шапку. – Не признал?…
– Ох, ты!… Мать честна!… Не признал!… – отставной урядник Семидверный неловко обнял девушку, нахмурился. – Стало быть ты командуешь теперь… Вон оно как… Повернулось… А где же Евгений Александрович-то?
– Ниже по Волге уехал. Чума в Ветлянке…
– Эвона…
"Чума! Чума!", витало над толпой, словно огромная летучая мышь хлопала крыльями. Атаман что-то втолковывал, срывая голос, но его не слушали. Шелест страшного слова множил тревогу. Над рядами пронесся ропот:
– Знаем мы… Сегодня в оцепление, а завтра в усмирение…
– Не поедем!… Нетути такого закона, чтобы здоровых к заразным!…
Семидверный протолкался вперед, вышел перед строем и обвел притихших казаков недобрым взглядом:
– Кто здесь ехать не желает?…
– Ну, я не желаю! – вскинулся молодой чубатый парень. – Только свадьбу сыграли, а теперь что?…
– Ступай, Данилыч! – загудели остальные. – Ты свое отвоевал уже…
– Цыц, босота! – прикрикнул Семидверный. Сгреб за шиворот чубатого казака, выволок из строя и отшвырнул в сторону, как нашкодившего кота. – Пошел отседа! К жинке иди! – сам встал вместо него в строй, откинул костыль. – Я поеду, коли так!…
Ревин вернулся в Ветлянку через четыре дня. Надежды на улучшение ситуации развеялись, едва он увидел новоявленную больницу. В бывшем купеческом доме не было ни одного целого стекла, по комнатам разгуливал декабрьский ветер, мел снежную крупу по полу, по живым, лежащим вперемешку с трупами. Никто за больными не убирал. Закрываясь рукавами от невыносимого смрада, в дом вносили все новых и новых несчастных, клали на место умерших, которых просто скидывали с кроватей. В сенях в лужах замерзшей блевотины валялись вповалку упившиеся до бесчувствия волонтеры. Мортусы и санитары.
Плеханов был дома. Спал, сидя за столом, уронив голову на руки. Рядом стояла почти пустая бутыль со спиртом. Ревин растолкал атамана, с немалым трудом привел в чувство.
– Сколько умерших за вчерашний день?…
– Не знаю точно, – Плеханов помотал головой. – Не менее семидесяти трех… Полагаю, сто или сто десять…
– Что с больницей? Почему не топят?
– А-а! – атаман махнул рукой, потянулся за чайником, и, сделав несколько жадных глотков, продолжил: – Из трех печей две были с забитыми дымоходами… Стали кочегарить исправную… Да так, что та лопнула… Дымом затянуло все… Чтобы не угореть, побили стекла… Теперь там печей нет… И стекол нет…
Ревин не топал ногами, не палил из револьвера в воздух. Бесполезно давить на людей, что стоят одной ногой в могиле.
– Где доктор?… Йохансон…
– Заразился доктор, – буркнул атаман. – Как понял, что заболел, ушел из дому. Чтобы на других не перекинулось…
– Куда ушел?
– В больницу, куда… – Плеханов перекрестился. – Послушайте! Нужно незамедлительно вводить в станицу войска. Или хотя бы десятка два урядников… Я не справляюсь!… Черт знает что творится… Содом и Гоморра…
Ревин поднялся, положил атаману руку на плечо:
– Никто сюда не войдет. Ни одна живая душа.
Плеханов вздохнул и перекрестился:
– Господи, на все воля твоя…
В неверном свете керосиновой лампы лежали тела. По стенам тянулись причудливые тени, усиливая сходство происходящего с театром абсурда. Кто-то стонал, кто-то уставился остекленевшими глазами в закопченный потолок. Ревин звал Йохана по имени. Но из-за импровизированной повязки – сложенной в несколько слоев марли – голос его звучал глухо.